Неточные совпадения
У суда стоять —
Ломит ноженьки,
Под венцом стоять —
Голова болит,
Голова болит,
Вспоминается
Песня старая,
Песня грозная.
На
широкий двор
Гости въехали,
Молоду жену
Муж домой привез,
А роденька-то
Как набросится!
Деверек ее —
Расточихою,
А золовушка —
Щеголихою,
Свекор-батюшка —
Тот медведицей,
А свекровушка —
Людоедицей,
Кто неряхою,
Кто непряхою…
Бурмистр потупил
голову,
— Как приказать изволите!
Два-три денька хорошие,
И сено вашей милости
Все уберем, Бог даст!
Не правда ли, ребятушки?.. —
(Бурмистр воротит к барщине
Широкое лицо.)
За барщину ответила
Проворная Орефьевна,
Бурмистрова кума:
— Вестимо так, Клим Яковлич.
Покуда вёдро держится,
Убрать бы сено барское,
А наше — подождет!
Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала всё это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой
головы, его губами, его мягкою шейкой и
широкими плечиками.
Постанов ее
головы на красивых и
широких плечах и сдержанно-возбужденное сияние ее глаз и всего лица напомнили ему ее такою совершенно, какою он увидел ее на бале в Москве.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув
головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только
широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся
головы,
широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив
голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Тарас видел, как смутны стали козацкие ряды и как уныние, неприличное храброму, стало тихо обнимать козацкие
головы, но молчал: он хотел дать время всему, чтобы пообыклись они и к унынью, наведенному прощаньем с товарищами, а между тем в тишине готовился разом и вдруг разбудить их всех, гикнувши по-казацки, чтобы вновь и с большею силой, чем прежде, воротилась бодрость каждому в душу, на что способна одна только славянская порода —
широкая, могучая порода перед другими, что море перед мелководными реками.
Перед ним —
широкие листы лопуха; из-за него торчала лебеда, дикий колючий бодяк и подсолнечник, подымавший выше всех их свою
голову.
Он взглянул на нее. Она закинула
голову на спинку кресел и скрестила на груди руки, обнаженные до локтей. Она казалась бледней при свете одинокой лампы, завешенной вырезною бумажною сеткой.
Широкое белое платье покрывало ее всю своими мягкими складками; едва виднелись кончики ее ног, тоже скрещенных.
Старики Базаровы тем больше обрадовались внезапному приезду сына, чем меньше они его ожидали. Арина Власьевна до того переполошилась и взбегалась по дому, что Василий Иванович сравнил ее с «куропатицей»: куцый хвостик ее коротенькой кофточки действительно придавал ей нечто птичье. А сам он только мычал да покусывал сбоку янтарчик своего чубука да, прихватив шею пальцами, вертел
головою, точно пробовал, хорошо ли она у него привинчена, и вдруг разевал
широкий рот и хохотал безо всякого шума.
Здесь, на воздухе, выстрелы трещали громко, и после каждого хотелось тряхнуть
головой, чтобы выбросить из уха сухой, надсадный звук. Было слышно и визгливое нытье летящих пуль. Самгин оглянулся назад — двери сарая были открыты, задняя его стена разобрана; пред
широкой дырою на фоне голубоватого неба стояло
голое дерево, — в сарае никого не было.
Калитку открыл широкоплечий мужик в жилетке, в черной шапке волос на
голове; лицо его густо окутано
широкой бородой, и от него пахло дымом.
Через стул от Кутузова сидел, вскинув руки за шею, низко наклонив
голову, незнакомый в
широком, сером костюме, сначала Клим принял его за пустое кресло в чехле.
Ему протянули несколько шапок, он взял две из них, положил их на
голову себе близко ко лбу и, придерживая рукой, припал на колено. Пятеро мужиков, подняв с земли небольшой колокол, накрыли им
голову кузнеца так, что края легли ему на шапки и на плечи, куда баба положила свернутый передник. Кузнец закачался, отрывая колено от земли, встал и тихо,
широкими шагами пошел ко входу на колокольню, пятеро мужиков провожали его, идя попарно.
«Уже решила», — подумал Самгин. Ему не нравилось лицо дома, не нравились слишком светлые комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклоня
голову, точно бык, большой человек в теплом пиджаке, подпоясанном
широким ремнем, в валенках, облепленный с
головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил руки Марины, сунул в ее ладони лохматую
голову и, целуя ладони ее, замычал.
Солнце зимнего полудня двумя
широкими лучами освещало по одну сторону зала гладко причесанную бронзовую
голову прокурора и десять разнообразных профилей присяжных, десятый обладал такой большой
головой и пышной прической, что
головы двух его товарищей не были видны.
В большой столовой со множеством фаянса на стенах Самгина слушало десятка два мужчин и дам, люди солидных объемов, только один из них, очень тощий, но с круглым, как глобус, брюшком стоял на длинных ногах, спрятав руки в карманах, покачивая черноволосой
головою, сморщив бледное, пухлое лицо в
широкой раме черной бороды.
Шел он медленно, глядя под ноги себе, его толкали, он покачивался, прижимаясь к стене вагона, и секунды стоял не поднимая
головы, почти упираясь в грудь свою
широким бритым подбородком.
Морозов быстро посторонился. Тогда в прихожую нырком, наклоня
голову, вскочил небольшой человечек, в пальто, слишком
широком и длинном для его фигуры, в шапке, слишком большой для
головы; извилистым движением всего тела и размахнув руками назад, он сбросил пальто на пол, стряхнул шапку туда же и сорванным голосом спросил...
«Вот», — вдруг решил Самгин, следуя за ней. Она дошла до маленького ресторана, пред ним горел газовый фонарь, по обе стороны двери — столики, за одним играли в карты маленький, чем-то смешной солдатик и лысый человек с носом хищной птицы, на третьем стуле сидела толстая женщина, сверкали очки на ее
широком лице, сверкали вязальные спицы в руках и серебряные волосы на
голове.
Самгин подвинулся к решетке сада как раз в тот момент, когда солнце, выскользнув из облаков, осветило на паперти собора фиолетовую фигуру протоиерея Славороссова и золотой крест на его
широкой груди. Славороссов стоял, подняв левую руку в небо и простирая правую над толпой благословляющим жестом. Вокруг и ниже его копошились люди, размахивая трехцветными флагами, поблескивая окладами икон, обнажив лохматые и лысые
головы. На минуту стало тихо, и зычный голос сказал, как в рупор...
Когда в дверях буфета сочно прозвучал голос Марины, лохматая
голова быстро вскинулась, показав смешное, плоское лицо, с
широким носом и необыкновенными глазами, — очень большие белки и маленькие, небесно-голубые зрачки.
Безбедов торчал на крыше, держась одной рукой за трубу, балансируя помелом в другой; нелепая фигура его в неподпоясанной блузе и
широких штанах была похожа на бутылку, заткнутую круглой пробкой в форме
головы.
Начиная с
головы, человек этот удивлял своей лохматостью, из дырявой кацавейки торчали клочья ваты, на животе — бахрома шали, — как будто его пытались обтесать, обстрогать, сделать не таким
широким и угловатым, но обтесать не удалось, он так и остался весь в затесах, в стружках.
Говорил он не озлобленно, а как человек, хотя и рассерженный, но хорошо знающий, как надобно исправлять чужие ошибки, и готовый немедля взяться за это. В полосатой фуфайке жокея, в каких-то необыкновенного цвета
широких кальсонах, он доставал из корзины свертки и, наклонив кудлатую
голову, предлагал Самгину...
И — вздохнул, не без досады, — дом казался ему все более уютным, можно бы неплохо устроиться. Над
широкой тахтой — копия с картины Франца Штука «Грех» —
голая женщина в объятиях змеи, — Самгин усмехнулся, находя, что эта устрашающая картина вполне уместна над тахтой, забросанной множеством мягких подушек. Вспомнил чью-то фразу: «Женщины понимают только детали».
Самгин осторожно оглянулся. Сзади его стоял широкоплечий, высокий человек с большим,
голым черепом и круглым лицом без бороды, без усов. Лицо масляно лоснилось и надуто, как у больного водянкой, маленькие глаза светились где-то посредине его, слишком близко к ноздрям
широкого носа, а рот был большой и без губ, как будто прорезан ножом. Показывая белые, плотные зубы, он глухо трубил над
головой Самгина...
Когда он пришел, Дронова не было дома. Тося полулежала в гостиной на
широкой кушетке, под
головой постельная подушка в белой наволоке, по подушке разбросаны обильные пряди темных волос.
С ним негромко поздоровался и пошел в ногу, заглядывая в лицо его, улыбаясь, Лаврушка, одетый в длинное и не по фигуре
широкое синеватое пальто, в протертой до лысин каракулевой шапке на
голове, в валяных сапогах.
Не поднимая
головы, Клим посмотрел вслед им. На ногах Дронова старенькие сапоги с кривыми каблуками, на
голове — зимняя шапка, а Томилин — в длинном, до пят, черном пальто, в шляпе с
широкими полями. Клим усмехнулся, найдя, что костюм этот очень характерно подчеркивает странную фигуру провинциального мудреца. Чувствуя себя достаточно насыщенным его философией, он не ощутил желания посетить Томилина и с неудовольствием подумал о неизбежной встрече с Дроновым.
Неплохой мастер
широкими мазками написал большую лысоватую
голову на несоразмерно узких плечах, желтое, носатое лицо, яркосиние глаза, толстые красные губы, — лицо человека нездорового и, должно быть, с тяжелым характером.
Это было дома у Марины, в ее маленькой, уютной комнатке. Дверь на террасу — открыта, теплый ветер тихонько перебирал листья деревьев в саду; мелкие белые облака паслись в небе, поглаживая луну, никель самовара на столе казался голубым, серые бабочки трепетали и гибли над огнем, шелестели на розовом абажуре лампы. Марина — в широчайшем белом капоте, — в
широких его рукавах сверкают
голые, сильные руки. Когда он пришел — она извинилась...
В комнате Алексея сидело и стояло человек двадцать, и первое, что услышал Самгин, был голос Кутузова, глухой, осипший голос, но — его. Из-за спин и
голов людей Клим не видел его, но четко представил тяжеловатую фигуру,
широкое упрямое лицо с насмешливыми глазами, толстый локоть левой руки, лежащей на столе, и уверенно командующие жесты правой.
Сидели посредине комнаты, обставленной тяжелой жесткой мебелью под красное дерево, на книжном шкафе, возвышаясь, почти достигая потолка, торчала гипсовая
голова ‹Мицкевича›, над
широким ковровым диваном — гравюра: Ян Собесский под Веной.
Он ожидал увидеть глаза черные, строгие или по крайней мере угрюмые, а при таких почти бесцветных глазах борода ротмистра казалась крашеной и как будто увеличивала благодушие его, опрощала все окружающее. За спиною ротмистра, выше
головы его, на черном треугольнике — бородатое,
широкое лицо Александра Третьего, над узенькой, оклеенной обоями дверью — большая фотография лысого, усатого человека в орденах, на столе, прижимая бумаги Клима, — толстая книга Сенкевича «Огнем и мечом».
Он замолчал, покачивая
головой, поглаживая
широкий лоб, правая рука его медленно опускалась, опустился на стул и весь он, точно растаяв. Ему все согласно аплодировали, а человек из угла сказал...
Пара темно-бронзовых, монументально крупных лошадей важно катила солидное ландо: в нем — старуха в черном шелке, в черных кружевах на седовласой
голове, с длинным, сухим лицом;
голову она держала прямо, надменно, серенькие пятна глаз смотрели в
широкую синюю спину кучера, рука в перчатке держала золотой лорнет. Рядом с нею благодушно улыбалась, кивая
головою, толстая дама, против них два мальчика, тоже неподвижные и безличные, точно куклы.
Руки его лежали на животе, спрятанные в
широкие рукава, но иногда, видимо, по догадке или повинуясь неуловимому знаку, один из китайцев тихо начинал говорить с комиссаром отдела, а потом, еще более понизив голос, говорил Ли Хунг-чангу, преклонив
голову, не глядя в лицо его.
Часто и всегда как-то не вовремя являлся Макаров, пыльный, в парусиновой блузе, подпоясанной
широким ремнем, в опорках на
голых ногах.
Оратор — небольшого роста, узкогрудый, в сереньком пиджаке поверх темной косоворотки, подпоясан
широким ремнем, растрепанные, вихрастые волосы делают
голову его не по росту большой, лицо его густо обрызгано веснушками.
Хорошо знакомое пухлое,
широкое лицо неузнаваемо, оплыло, щеки, потеряв жир, обвисли, точно у бульдога, и сходство лица с мордой собаки увеличивалось шерстью на щеках, на шее, оскаленными зубами; растрепанные волосы торчали на
голове клочьями, точно изорванная шапка.
Сигару курил, стоя среди комнаты, студент в сюртуке, высокий, с кривыми ногами кавалериста; его тупой,
широкий подбородок и бритые щеки казались черными, густые усы лихо закручены; он важно смерил Самгина выпуклыми, белыми глазами, кивнул гладко остриженной, очень круглой
головою и сказал басом...
Припоминая это письмо, Самгин подошел к стене, построенной из
широких спин полицейских солдат: плотно составленные плечо в плечо друг с другом, они действительно образовали необоримую стену;
головы, крепко посаженные на красных шеях, были зубцами стены.
Он был без шапки, и бугроватый,
голый череп его, похожий на булыжник, сильно покраснел; шапку он заткнул за ворот пальто, и она торчала под его
широким подбородком. Узел из людей, образовавшийся в толпе, развязался, она снова спокойно поплыла по улице, тесно заполняя ее. Обрадованный этой сценой, Самгин сказал, глубоко вздохнув...
Над
широким, но невысоким шкафом висела олеография — портрет царя Александра Третьего в шапке полицейского на
голове, отлично приспособленной к ношению густой, тяжелой бороды.
Ходил он наклонив
голову, точно бык, торжественно нося свой солидный живот, левая рука его всегда играла кистью брелоков на цепочке часов, правая привычным жестом поднималась и опускалась в воздухе,
широкая ладонь плавала в нем, как небольшой лещ.
Самгин приподнял
голову и в ногах у себя увидел другую; черная, она была вставлена между офицерских погон на очень толстые,
широкие плечи.
В Астрахани Самгиных встретил приятель Варавки, рыбопромышленник Трифонов, кругленький человечек с
широким затылком и
голым лицом, на котором разноцветно, как перламутровые пуговицы, блестели веселые глазки.
В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с
голым, как колено, черепом и с необъятно
широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.
Она все сидела, точно спала — так тих был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла
широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над ее
головой.